vaishnava

Śrīmad-Bhāgavatam

The Śrīmad-Bhāgavatam (Bhāgavata-purāṇa) — twelve cantos that Vyāsa composed last, after the Vedānta-sūtra and the Mahābhārata. It opens with the sages asking what is the highest good for a person of this quarrelsome age, and answers not with a code of rules but with a narrative: the making of the world, the lineages and their stories, the descents of the Lord and, in the tenth canto, the life of Kṛṣṇa. Devanāgarī and IAST, word-by-word, a literary translation and a commentary on every verse.

Available inRU
Start from the first verse
All sections

Canto Eleven

21
Chapter 21 — Merit, Fault, and the Intent of the Veda6 verses

У порока нет собственного содержания — он назван «обратным», отклонением от своего места; и потому один и тот же поступок в чужом праве становится тем, чем в своём не был. Вещи объявлены равными, а чистое и нечистое им предписано: правило заведено для решения, а не для описания, и назначение его тройное — дхарма, обиход и прокорм, так что обычай признан отчасти хозяйственным устройством. Составы у всех одни и те же от Брахмы до травы; неравенство держится на именах, которые даёт Веда. Приметою пригодной земли взято наблюдаемое — водится ли там чёрная антилопа; дурное время определено тем, что дело от него отходит; восемь мерил чистоты включают размер, силу, разумение и достаток, так что правило подвижно по самому устройству. Очищение определено как возврат вещи к своей природе, а не как прибавление; память о Нём вписана седьмым пунктом в список телесных очищений, и дхарма описана как сборка из шести частей, недостача любой из которых делает её не грехом, а неработающей. Затем сказано, что достоинство иногда бывает пороком и наоборот, и что само ограничение по достоинству и пороку отменяет их различие: Веда не противоречит себе — она доигрывает свой ход до конца. Поговорка «лежащий не падает вниз» показывает, что правило имеет силу лишь там, где есть откуда упасть. Единственная мера без исключений дана движением, а не перечнем: от чего отвратился, от того и свободен. Цепь падения начата не желанием и не поступком, а суждением — приписыванием предмету достоинства, то есть той самой оценкой, которую Веда даёт нарочно и на время; итог её — не наказание, а обессмысливание: живёт, как дерево, дышит, как мехи. Речения о плодах названы приманкой при горьком лекарстве: сладость подлинна, но лечит не она, и осуждены не они сами, а принимающие цветы за плоды. Дозволение убивать в жертве разобрано как уступка влечению, а не как веление, — и это тот сокрытый замысел, которого не поняли. Жертвователь сравнён с купцом, и разница лишь в том, что купец знает, что покупает. Богов чтут не иначе как по своей гуне, а мечта их замкнута в круг: жертва, небо, наслаждение и возвращение сюда же в хороший дом. Прикровенность речи названа не порчей писания, а тем, что Ему дорого; слово оказалось такой же глубины, что и молчальник, и знание его — не собиранием сведений, а нырянием. Речь выходит из одного места и одним способом с миром — как нить из паука; разбор её доведён до звуков, а строгий счёт размеров поставлен рядом с разноязычием. Кончается глава прямым ответом: слово, опершись на Него, строит различия, повторяет их как майю и в конце отменяет — и утихает.

22
Chapter 22 — How Many Principles, and What Birth Is7 verses

Первое противоречие Уддхава нашёл не у чужих, а у собеседника: девять, одиннадцать, пять и три было сказано в прошлой беседе, — и потому вопрос задан без запальчивости. Одиннадцать разных счислений перечислены без имён и школ, а глагол выбран «поют», не «спорят»: каждый передаёт полученное. Ответ начат с согласия — они и вправду так говорят; взявшись за майю, доказать можно что угодно, и спор приведён в самой краткой форме, где нет доводов, а есть два «я». Причиною названы не мнения, а силы, и потому лекарство указано не в доводе, а в покое: сперва уходит различение, вслед за ним утихает спор. Разноголосица объяснена устройством — начала входят одно в другое, и счёт зависит от того, где начать; правота проверена не совпадением с другими, а связностью, и потому приняты все одиннадцать. Посреди счёта вставлено о наставнике, и вставлено как вывод: безначальное незнание само себя не снимет. Работа разделена начисто — пракрити несёт, пуруша только взирает, и творение начинается со взгляда. Числовой спор сведён к вопросу, что считать неделимым. Затем Уддхава спрашивает уже не о числе, а о границе: пракрити и пуруша определены противоположными, а по опыту одно видно лишь через другое. Ответ снимает вопрос иначе, чем ждали: сама пара названа различением и отнесена к изменённому — различающая мысль оказалась частью различённого. Троица разобрана на глазе: зрение, солнце и облик осуществляются взаимно, а самостоятельным назван тот, кому не нужен свидетель. Переселяется не душа, а ум, состоящий из деяний; смерть определена как полное забвение себя, рождение — как присвоение предмета всем существом, и оба события перенесены из тела в узнавание. Про сон замечено, что человек в нём одновременно и прежний, и небывалый. Пламя светильника, вода в реке и плоды на дереве показывают, что ошибается не глаз, а язык, подставляющий одно имя под сменяющееся. Девять состояний тела начаты зачатием, так что рождение оказывается третьим, а не первым. Знание о начале и конце вещи доказывает непричастность к ней знающего — самый короткий довод главы. Вовлечение описано страдательным залогом: смотришь на пляшущих и заражаешься. Во сне беда приходит, хотя предмета нет вовсе, — страдание не требует действительной причины. И всё учение тут же поставлено под нагрузку: перечислены девять обид, от брани до плевка, обидчики названы неразумными, а помощь сведена к одному — сам себя вызволи. Уддхава отвечает без учтивого согласия: трудно не снести обиду, а справиться с тем, что она поднимает внутри; и против природы, которая сильнее даже у знающих, выставлено не понимание, а местожительство — у Его стоп.

23
Chapter 23 — The Song of the Mendicant of Avanti8 verses

Согласие полное и без оговорок: таких праведников, которые сами собрали бы себя после дурного слова, и вправду нет; настоящие стрелы ранят меньше, потому что их вынимают, а слово остаётся сидеть. Раз довод не берёт, применён другой способ — вместо правила рассказ, и разгадка выдана вперёд: нищий терпел не по силе, а потому что помнил созревание собственных деяний. Герой введён без прикрас, пятью дурными определениями подряд, а скупость его показана двумя картинами, из которых вторая точнее первой: он и себе ничего не позволял. Названы пять причастников, имеющих долю в чужом достатке, и скупость определена не как чувство, а как невыдача чужой доли — в шестых там оказался он сам. Список расхитителей смешивает случайное и умышленное: разошлось со всех сторон разом. Отвращение к миру не принято решением — оно родилось из усталости, слёз и долгого раздумья. В его размышлении жадность сравнена с белым пятном на лице: порча не пропорциональна размеру; семь состояний богатства, включая вкушение, названы мучительными; пятнадцать бед перечислены точным числом, и беда названа тем же корнем, что достаток. Из-за самой мелкой монеты враждуют самые близкие — мера разрыва не в цене, а в наличии предмета дележа. Утрата измерена не деньгами, а тем, что было в руках до всякого богатства; разорение принято как милость, а на возражение «что добуду я, дряхлый» отвечено ссылкою на Кхатвангу, которому хватило часа. Неузнанность в городах оказалась не наказанием, а условием: бьют неизвестного старика, а не бывшего богача. Издевательство устроено не ради добычи, а ради движения — отдадут и отберут снова; отвлечённый список обид из прошлой главы превратился в сцену с прямою речью толпы. Похвала о цапле оказывается издёвкой: ни одному из насмешников не приходит на ум, что молчание может быть просто молчанием. Песнь начата отрицанием самого очевидного виновника и сводит цепь к уму, который и творит гуны, и вращает колесо; посреди сурового разбора атман назван золотым и другом. Семь занятий сведены к одной работе: собранному уму они не нужны, а несобранному не помогут; и титул бога богов обещан за одно — за власть над умом. Шесть причин разобраны одним приёмом: зуб и язык в одном рту, член и член в одном теле, планеты мучают планеты, деяние требует деятеля, а огонь себя не жжёт. Итог не в том, что причин нет, а в том, что не к чему пристать. Мудрецом старик назван только в конце — не за песнь и не за отречение, а за то, что выстоял; самсара определена через отношения, а не через тела; и весь свод йоги стянут в одну строку. Плод обещан не повторившему подвиг, а тому, кто песнь держит, слушает и даёт слушать другим.

24
Chapter 24 — The Unfolding and Withdrawal of the World6 verses

Санкхья предложена не как сведения об устройстве мира, а как средство от привычки делить: обещано, что различающее заблуждение оставят тотчас. Раздвоение описано как событие с самим великим — оно «стало» двояким, а не отделило от себя что-то; и деление вышло неровным, ибо одна из половин, пракрити, сама названа состоящей из обеих. Разделено не на дух и материю, а на знающее и знаемое, и потому одно без другого не наблюдается. Гуны возникают от двойного действия — возмущения и соизволения, причём соизволение важнее: пуруша ничего не делает и всё-таки участвует. Первое, что появляется из гун, есть связь, а не вещь. Самость названа не свойством человека, а ступенью творения — она была прежде всякого человека; и определена точнее всего как сложенная из сознающего и несознающего, отчего и способна приписать одному свойства другого. Три её вида дают воспринимающее, воспринимаемое и ведающее божество — все из одного корня, и потому они подходят друг к другу, как ключ к замку. Ни одно начало не творит в одиночку, а яйцо вселенной названо не изделием и не темницей, а лучшим жилищем. Творцу приданы три условия разом — подвиг, раджас и милость, — и ни одного из них не довольно порознь. Мир описан как дом с этажами и приставленной прислугой, но оговорка об обители вне трёх вставлена прежде, чем перечень успел показаться исчерпывающим. Верхний предел деяния указан числом этажей; из всех путей единственный ведёт не в место, а к лицу. Небеса и ады оказались колебанием одной волны. Сущим названо не то, что в середине, а то, что было в начале и останется в конце; изделие из золота признано не ложным, а служебным — отменена не вещь, а окончательность её имени. Истина определена по устойчивости в переделках: истинно то, из чего лепят. Срок творения назван не годами, а продолжительностью взгляда — мир держится вниманием, и потому конец его наступает без разрушителя. Гибель вселенной названа тем же словом, что и смерть человека, а лестница свёртывания начата с кухни: тело в пищу, пища в зерно, зерно в землю. Каждая стихия исчезает не в соседней, а в своём отличительном свойстве; разбирают и глядящего, иначе осталось бы кому смотреть на исчезающее; обратный ход в точности повторяет прямой. Непроявленное растворяется во времени, а время — в дживе, джива — в Нём, и ряд обрывается там, где растворяться больше некуда. Атман опознан по тому, что при нём различение и заводится, и кончается. Заблуждение выводится не доводом, а светом — как тьма при восходе; полнота знания определена двусторонностью хода, а право говорить о начале и конце — непричастностью к ним.

25
Chapter 25 — The Three Modes and the Way Past Them5 verses

Разбор начат с невозможного: гуны показаны порознь, хотя порознь их не бывает, — иначе смесь не разобрать. Итогом саттвы названа не заслуга, а тишина внутри; в раджасовом списке рядом стоят вещи, которыми обычно восхищаются, и потому его труднее заметить в себе, чем тамас; надежда же попала в тамас, ибо и она удерживает на месте. Смешение опознаётся не по составу, а по одному признаку — по появлению «я» и «моё», и потому разложить его нельзя ничем, кроме перемены мысли; домохозяин, честно исполняющий свою дхарму, назван местом схода трёх гун — без осуждения и без похвалы. Гуну не видят прямо, её выводят по следам; оговорка «мужчину ли, женщину ли» вставлена ровно там, где определяется саттвичная природа. Одно и то же почитание разложено по трём гунам одною лишь просьбою — ничего, награды или чужой беды, — и потому проверить себя можно, не меняя внешнего. Гуны названы рождёнными из читты и принадлежащими дживе, а не Ему: ответчик указан внутри. При победе каждой даны три определения по действию на восприятие — одна освещает, вторая дробит, третья гасит; и слава с достатком поставлены в одну строку со страданием. Приметы саттвы перечислены такие, которые нельзя изобразить перед другими; раджас распознают по беспокойству, а не по делам; тамас определён как отказ орудия, а не как злая воля. Гуны описаны приливами, действующими разом на весь мир; четвёртое состояние не сменяет три, а проходит сквозь них — его не надо ждать, его надо заметить. К трём исходам приписан четвёртый, выпадающий из ряда: не место, а Он сам. В семи перечнях сверх тройки везде появляется четвёртый столбец, отчего разбор перестаёт быть замкнутым: отданное Ему и бесплодное признаны равно саттвичными; жительство разобрано по многолюдству, а место без гуны названо не пустыней, а домом; тамасичный деятель определён забывчивостью, раджасичный — ослеплением, и ни один не назван злым; гуна приписана не веществу пищи, а способу её добычи; и даже довольство собою оставлено внутри тройки — за её пределом лишь то, что опирается не на себя. Одиннадцать вещей объявлены трёхгунными без исключений, все входы перекрыты, и потому речь идёт не о добавочном знании, а о победе, причём побеждает сама джива. Порядок дан в два хода: саттвой одолеть двух других, потом одолеть саттву — доброе оружие само становится последней помехой. И освобождение сказано отрицанием движения: не ходит ни вовне, ни внутри, — кончилось само разделение на внешнее и внутреннее.

26
Chapter 26 — The Song of Aila5 verses

Тело названо не помехой, а меткою: на нём стоит Его знак. О гунах сказано осторожно — они видимы и всё же невещественны, и потому освобождённый может оставаться среди них: сопрягаться не с чем. Дурные определены не через убеждения, а через две части тела, которым служат, и запрет наложен не на слушание их, а на следование за ними: опасность не в обмане, а в том, что поведут. Царь бежит за уходящей нагой и зовёт её «грозная» — в самом крике уже вся правда о том, за кем он идёт; годы прошли не в наслаждении, а в невнимании, и жизнь названа не рекою, а кусками, которых он не заметил. Утрата доказана простейшим: не видел ни рассвета, ни восхода. Вседержец и игрушечный зверь столкнуты в одной строке, и самое горькое — что сделал его игрушкою он сам; отброшено было не имущество, а положение; осёл идёт за ослицей, получая от неё же удары, — величие проверено не победою, а тем, за кем человек идёт. Шесть достоинств, которыми гордятся, отменены одним условием. Желание названо рождённым из себя: добавка усиливает, а не гасит. Верёвка не виновата в испуге — обвинение снято с предмета и возвращено смотрящему, и притом самим потерпевшим. Красота не отрицается, у неё отнимается место жительства: её наложили на тело незнанием. Спор о принадлежности тела прекращён указанием на очередь наследников, среди которых огонь, псы и коршуны; восторг и червь помещены в одну строку, и разница названа вопросом, а не утверждением. Из того, что вина на смотрящем, сделан обратный ожидаемому вывод: раз смотрящий ненадёжен, предмета всё равно избегают — это честнее, чем полагаться на своё разумение; и ум оберегают не силою, а тем, что не подкладывают ему пищи. Шестерица ненадёжна даже у знающих, и оттого уроком служит не выученное правило, а то, что он сам его нарушил. Конец истории сказан без обряда: не приобрёл, а перестал. Вывод из всей песни сделан не о женщинах, а об обществе, и работа праведных названа рассечением — орудием служат их речи, то есть то самое, чем в прошлой главе ранили нищего. Праведник описан больше тем, чего в нём нет; общение с ним показано как застолье, где очищает не хозяин, а угощение; тонущий и всплывающий назван одним и тем же человеком, а не двумя разрядами. И последнее отличие: солнце освещает предметы, праведные дают зрение.

27
Chapter 27 — The Rite of Worshipping the Form7 verses

Спрошено сразу тремя вопросами — почему, кто и как, — и причина спрошена первой, так что ответ станет не только уставом, но и объяснением, зачем устав нужен. Оговорка о женщинах и шудрах вставлена там, где определяется пригодность: тем, кому закрыто изучение Веды, оставлен путь, который делают руками. Обряд, состоящий из дел, назван освобождающим от уз дел — противоядие взято той же природы, что и яд. Обрядовая часть Веды признана бесконечной, и потому полнота обещана не по объёму, а по порядку; три устава названы равно Его, а выбор оставлен за самим почитателем. Шесть мест поклонения перечислены без предпочтения, и сердце стоит вровень с изваянием; единственное требование поставлено не к утвари, а к отсутствию притворства, а Он назван при обряде «своим гуру». Мысленный образ причислен к тому же разряду, что песчаный и писаный. Установленное изваяние названо жилищем — и потому жильца не выносят всякий раз наружу. У кого есть чем держать устав, тот держит его; у кого нет — работает то же чувство, и вода от бхакти милее обильного от чужого: мерою названо не поднесённое, а подносящий. Правило о сторонах света отступает перед присутствием; ньяса совершается и над собою, и над образом — почитающий и почитаемый готовятся одинаково; и прежде чем призвать Его в изваяние, велено найти Его в себе: из сердца выносят в образ, а не наоборот. Престол сложен не из вещества, а из дхармы и восьми других начал; свита не соперничает с почитаемым, а смотрит туда же, куда и почитатель. Роскошь омовения расписана подробно и тут же поставлена в зависимость от достатка — устав не требует того, чего нет; ведическое и тантрическое сходятся в одном ковше воды; убранству заданы два условия сразу — с любовью и как подобает, — и ни одно не отменяет другого. Поднесение описано языком стола, а не жертвенника, и с Ним обходятся как с живущим в доме. Огненная часть передана как ремесло, но между дровами и возлиянием вставлено созерцание, без которого весь труд остался бы топкою печи; облик подобран под место — расплавленное золото вместо грозовой тучи; счёт возлияний задан числом стихов, а порядок доведён до объедков. Затем обряд разрешается в представление — пляску и разыгрывание деяний, — и сразу за шумом велено на мухурту замереть. Учёное славословие и деревенская песня сходятся в одной просьбе, а единственная просьба всего обряда — о спасении, произнесённая ничком. Отпускание описано без утраты: свет возвращается в свет, круг из сердца в образ и обратно замкнут. И над всем поставлено правило: чти там, где у тебя есть вера. Награды за храм и вклады перечислены как по прейскуранту и тут же сняты: Его обретают бескорыстно, а крия-йога названа не путём, а входом на путь. Кончается глава тем, что причастны все четверо — делатель, возница, побудитель и просто одобривший.

28
Chapter 28 — Knowledge of the Supreme Self6 verses

Запрет наложен на обе стороны сразу — не хвалить и не хулить, — и вред от оценки нанесён оценивающему: сама возможность хвалить чужое есть уже погружение в неподлинное. Дробление целей приравнено не к ошибке рассуждения, а к потере сознания. Тень, эхо и отблеск приведены как то, чего нет, но что действует: не сказано, что страх ложен, — сказано, что его причина невещественна. Три пары глаголов ставят одно и то же лицо на оба конца действия, и потому у одного не может быть вины перед другим; а знающий не удаляется от мира, а ходит по нему, как солнце. Уддхава задаёт вопрос как противник: круговорота не может быть ни у зрящего, ни у зримого, а он наблюдается. Ответ не отрицает явления: круговорот бессмыслен и всё же плодоносен, покуда длится соприкосновение; недостающий владелец найден — самость, стоящая между зрящим и зримым. Меч знания здесь точат не выводом, а поклонением. Золото приведено как образец сущего: истинным названо не самое ценное, а самое неизготовленное; множество имён отнесено к середине, а не к веществу, и тем разрешён спор о разноречии учений. Истинное установлено двумя ходами разбора — по согласию и по исключению, — а мир не назван тьмою: он назван освещённым не своим светом. Отрицание перебирает шестнадцать имён и кончается непроявленным. Довод о тучах двусторонний: сосредоточенные орудия не прибавляют так же, как рассеянные не портят; саттва причислена к грязи наравне с тамасом. И всё же общения велено избегать — правило поставлено по состоянию человека, а не по природе вещей, ибо опасность не в срыве, а в неполном излечении. Тем, кому помешали, обещано возвращение силою прежнего упражнения. У утвердившегося в атмане переменилось не место, а жажда: он делает всё то же, но не относит к себе; явление не пропадает от знания, переменяется признание его настоящим. Уходит только незнание, а на его место ничего не приходит: солнце уничтожает тьму, но не изготовляет предметов. Последнее указано там, где кончается речь, — и умолкающее приводится в движение тем, о чём умолкает. Кончается глава предостережением уверенным в своём различении и правилом для неготовых: снадобье поставлено вровень с дхараной, против телесной беды предложено то же, что против душевной, а вера в совершенство тела запрещена — но не сама йога.

29
Chapter 29 — The Way of Devotion and Uddhava's Departure6 verses

Уддхава отвечает на всю прошлую главу одним словом: не выйдет, — и просит не о верности пути, а о его посильности; названа не слабость воли, а истощение от самой работы. Стопы, «доящие» блаженство, противопоставлены не лени, а другому источнику; близость к слугам объяснена не милостью сверху, а Его собственным вкусом — Ему это понравилось; а себя Уддхава ставит не в служители Ему, а в служители пыли Его стоп. Оба входа — наставник снаружи и голос внутри — заняты Им самим, и потому воздать нельзя и за жизнь Брахмы. На просьбу о лёгком отвечено не облегчением требований, а переменою того, чем держатся: вместо усилия ума — вера, вместо обуздания — медленное припоминание, в котором нельзя надорваться. Пышность празднеств прямо предписана, и рядом оговорка о складчине. Чистота сердца определена невовлечённостью, а не отсутствием мыслей, и потому совместима с плясками. Восемь предметов сравнения взяты попарно и с вызовом, а «солнце и искра» вставлены между людьми: разница в величине не отменяет одинаковости природы. Три порока уходят не поодиночке, а вместе с корнем; перед поклоном псу убирают не гордость, а стеснение, и кланяться велено телом, а не мысленно. Кланяющийся ослу приходит туда же, куда рассуждающий о Брахмане. Начатое не пропадает: гибнет плод, а не деяние, у которого плода и не просили; и мудростью названо умение выменять негодное на вечное. Повторы объяснены приёмом — сжатием и распространением; мера сказанного взята со стороны слушателя. Передающему знание обещана не награда, а Он сам, ибо «дая» — не подарок, а наследство. Посреди торжественных обещаний вставлен простой вопрос ученику, и притом с обращением «друг»; список недостойных состоит из шести пороков, ни один из которых не о рождении, а допуск дан по одному признаку. Итог всей беседы поставлен не на достижение, а на встречное расположение — «желанный мною». Ответом Уддхавы оказалось молчание; первое, что он говорит, обретя голос, — что мрак рассеялся от близости, а не от доводов; светильник ему не дан, а возвращён; петлю привязанности рассёк тот, кто её и протянул. Последняя его просьба — не о знании и не об освобождении, которое уже обещано, а о неотступной привязанности: освободившись от одной привязи, он просит другую. Очищение в Бадари названо тремя способами по убыванию усилия, и самым действенным оказался взгляд. Знание не отменило слёз, и писание не оправдывает этого. Уходя, он берёт не наставление, а сандалии, и прощание описано движением взад-вперёд. Кончается всё образом пчелы: тот же, кто Веду сложил, из неё же выбрал самое существенное и напоил им не богов, а слуг.

30
Chapter 30 — The Destruction of the Yadu Line6 verses

Парикшит спрашивает не о причине гибели, а о теле: как Он его оставил, — и приводит три доказательства неотрывности, из которых сильнейшее последнее: прилипает не только смотрящий, но и говорящий. Знамения названы не предвестием, а знамёнами — как войсковые стяги подходящей рати; место сбора выбрано по редкой примете, реке, текущей на запад, а женщин и стариков отсылают отдельно — тем сказано, что вернутся не все. Против неотвратимого предложено обычное благочестие, и Ядавы исполняют всё с высшею бхакти, что делает дальнейшее особенно горьким. Причин названо три и все в двух стихах: судьба сбила разум, вино добило, а одурманила Его же майя — и это повторено трижды. Битва описана не сечею, а свалкой: герои дерутся на ослах и верблюдах, знамёна падают. Перечислены имена, знакомые по прежним песням как соратники, и потому строка читается списком утрат; двенадцать родов гибнут «взаимно», а стих о родстве сложен из одних степеней родства, без единого чужого, и заключён словом «одурманенные». Проклятие исполняется тем же способом, каким было наложено: стёртое железо возвращается травою на том же берегу. Останавливающий принят за врага — самый точный признак помрачения. Род погиб от трения внутри себя, как бамбуковая роща от собственного огня. Итог подведён Им самим в двух словах, ради которых Он и нисшёл, и оба ухода — Рамы и Его — описаны тишиною. Сияние облика поставлено рядом с побоищем без перехода; перечисляется не мощь, а миловидность, и взгляд рассказчика останавливается ровно на стопе, куда сейчас попадёт стрела. Убийца не назван ни врагом, ни орудием судьбы: он охотник и обознался, а стрела сделана из последнего обломка той же мушалы. Признание и оправдание сказаны им одною фразой; просит он не пощады, а казни — чтобы не повторить; и хвала обрывается признанием собственной негодности. Ответ короче вопроса вчетверо: прощать нечего, поступок объявлен исполнением Его воли, и обитель благодеятелей обещана убийце. Возница находит Его по запаху туласи; место гибели описано словами о привале; горе выражено потерею направления, а не утратою господина. Колесница улетает при нём, со всею упряжью, — уход начался с орудий. Гибель Двараки поставлена следствием ухода, а не бедствием, и последнее слово обращено не к народу, а к слуге: то же наставление, что и Уддхаве, уложенное в одну строку.

31
Chapter 31 — The Lord's Return to His Own Abode4 verses

Уход собрал зрителей, как собирает их явление: сошлись все разряды существ, и цель у них одна — посмотреть. Небо тесно от колесниц и льёт цветы, а внизу берег, усеянный телами, — две картины поставлены встык, и связь между ними не объяснена. Уход описан теми же словами, что и уход Баларамы, и с важнейшим отрицанием впереди: не сжигая тела огненной дхараной. За Ним уходят не спутники, а свойства — истина, дхарма, стойкость, слава, красота, все названные принадлежащими земле: мир лишается не правителя, а собственных достоинств. Присутствовавшие при уходе не увидели самого ухода, и изумление их от того, что смотреть было не на что; молния видна, а ход её не прослеживается — то, что для нас молния, для богов Он. Наверху происшедшее принято как зрелище, и лишь внизу оно окажется горем. Рассказчик даёт ключ прямо: не сказано, что этого не было, — сказано, чем это было, и четыре глагола расписывают роль от начала до конца. Довод о невозможности построен на несоразмерности и кончается самым свежим доказательством: только что отправил на небо с телом того, кто в него стрелял. Ответ дан не о невозможности, а о нежелании: Он показал уход, при котором уносить нечего. Возница определён не «скорбящим», а «лишившимся»; скорбь горожан описана движением и ударом, без единого слова о чувствах; смерть родителей — как продолжение обморока, и причиной названа не гибель рода, а то, чего они не увидели. Перечень взошедших на костёр идёт по родству, а не по знатности, и единственное определение приложено к жёнам Кришны: их душа уже была в нём, потому огонь ничего не переменил. Арджуна утешается сказанным Им — единственный в главе случай, когда разлука не кончается смертью. Затоплено оставленное, уцелело то, что не оставлено; сохранившаяся обитель действенна и под водою, и действие её описано через память, а не через паломничество. Род продолжен не тем, кто уцелел, а тем, кого поставили; Пандавы ушли, как только услышали, и слушатель этого рассказа оказывается тем, ради кого они задержались. Последнее слово одиннадцатой песни отдано не уходу, а детским деяниям во Врадже.