Bhaviṣya Purāṇa
«Бхавишья-пурана» — девятая из восемнадцати пуран, книга о том, что будет. Она заводится с прямого упрёка: царь Шатаника выслушивает перечень признанных смрити и отвергает его, потому что те служат трём сословиям и оставляют четвёртое ни с чем. Ради оставленного книга и пишется. Дальше идут солнечное служение и приход магов-брахманов (Брахма-парва), обеты и святые броды (Мадхьяма-парва) и обширный устав врат, дарения, экадаши и Карттики (Уттара-парва) — та часть, которую цитирует «Хари-бхакти-виласа». Здесь даётся санскритский текст, пословный разбор, литературный перевод и комментарий. Четвёртая парва, Пратисарга, на Vedaword не публикуется. Наука датирует её XVIII–XIX веком: там поимённо названы Надир-шах, дворцы королевы Виктории и Калькутта, а Мухаммад выведен воплощением демона. Издавать это как слово Вьясы значило бы утверждать заведомо ложную датировку и распространять полемику против живых религий. Основания решения изложены в docs/sources/bhavishya-purana-source.md. Любопытная подробность: в первой же главе книга сама признаётся, что разрослась «вновь пришли к возрастанию — через разные сказания», и называет себе цену в пятьдесят тысяч стихов, тогда как «Шримад-Бхагаватам» (12.13.6) отводит ей четырнадцать с половиной тысяч, а в печатной вульгате их около двадцати шести.
Available inRUUttara-parvan
Chapters 121–140 of 208Целая глава отдана перечню, а не повести: восемьдесят пять коротких обетов, чаще всего по строке-другой на каждый. Составитель называет свои источники поимённо — Бхавишья, Матсья, Мартанда, Вараха — и объясняет, зачем говорит: «если не поведан рождённый закон — что проку в том, что лежит в брюхе?» Знание, которым не поделились, объявлено бесполезным. Почти все обеты устроены одинаково: от чего-нибудь воздержись, потом это же и раздай. И воздерживаться велят от вещей самых мелких: от соли, от масла для растирания, от бетеля, от благовоний, от цветов зимою, от стрижки ногтей, от баклажана, от «уста освежающего». Многое здесь — прямо про дом и про женщин. Обетом сделана кухонная утварь: ступа, веялка, жёрнов, горшок, водонос и очаг, — среди них ставят Пурушоттаму, и «какая женщина снаряжает их, та никогда не бедствует» (устав этот, сказано, передал Атри Анасуйе). Обетом сделано зажигание вечерней лампы. Семь дней подряд чтут семь богинь, умащают их замужние женщины, а под конец каждой дают в руки зеркало. Есть и обет струи — женский, из даровой воды, — и плодом его прямо названо «губящий спесь соперницы»: домашняя вражда помянута без обиняков. Кормят девочек; одаряют детей — обувью, одеялами, зонтами, тем, что укрывает от непогоды. Замечательнее всего, что список не разбирает, что тяжело, а что легко. Пять огней в самый жаркий месяц и ночь в мокрой одежде в самую стужу — единственные по-настоящему суровые вещи во всех восьмидесяти пяти — получают по одной строке, ровно столько же, сколько лист бетеля, обещающий, что не будет «ни злой доли, ни дурного запаха уст». Месячный пост стоит между коровой из патоки и золотой землёй. А самое высокое обещание — «плод угасания», уход к Брахману без возврата — стоит три дня поста и золотое яйцо вселенной, поставленное на кучу сезама. Оговорка «по силе» сопровождает почти всё, вплоть до наименьшего веса этой самой вселенной. Есть в перечне и то, чего в уставах не ждёшь. Дар для дороги после смерти: тёлка со сбруей, сластями и водою, со снегом на кончиках рогов, — «уносящий усталость на полпути в иной мир», ибо мёртвые здесь усталые путники. Дрова, которые дарят в холода. Быка не отдают, а отпускают на волю, и за это обещана Голока. Пять дойных коз — животное того, у кого нет коровы. Прокладывание дороги через лесные дебри поставлено в один ряд с постами. И «нет нигде дара выше, чем даяние девицы», причём рядом помянут и тот, кто попросту сосватал. Кончается всё двумя утверждениями, которые стоит прочесть как есть. Услышавший это освобождается «в тот же миг» — и назван при этом «убийца брахмана, коровы, отца и матери»: крайний случай выговорен, а не обойдён. А небо под конец сделано вещью малою и близкою: «мир владыки богов у него точно прилипший к кончику пальца».
Причина главы названа прямо и без прикрас: в кали-югу «у людей послабление в деле омовения» — пишут для обленившихся. И первое же, что говорят: плод переправы принадлежит не тому, кто до неё дошёл, а тому, «у кого руки и ноги, речь и ум хорошо обузданы». Место вытеснено человеком. Следом три величайшие переправы — Праяга, Пушкара, Курукшетра — названы и тут же отставлены: «или где бы то ни было да омоется он в магху». Реки при этом расценены попросту по величине: не текущие к морю дают плод трёх ночей, текущие — половины месяца, само море — месяца. Есть в главе строки, которые стоит прочесть как есть. «Тщетна еда без свидетеля» — пища, съеденная в одиночку, объявлена пропавшей даром. Омовений насчитано четыре, и среди них — «ветряное», то есть пыль из-под стада, и «дивное», то есть дождь при солнце; перечислив редкое, лучшим объявляют обыкновенную воду. Горячая вода не годится: моются студёной, «с непокрытым телом», и награду считают «на каждом шагу». В перечень тех, кто омывается и получает плод, входят «дети, юноши, старики, мужчины, женщины и бесполые» — список составлен так, чтобы не осталось никого. Но тут же, соседней строкой, стоит и ограничение: заклинания читают брахман, кшатрий и вайшья, «а для шудры и для женщин — молча». Обе строки надо назвать. Замечательно, что зовёт здесь не человек воду, а вода — человека: «в месяц магху вопиют воды… убийцу ли брахмана, пьющего ли хмельное, — того трепещущего да очистим мы». Река просит именно худших. Обряд идёт по пояс в реке: предков поминают, не выходя из воды, а кланяются сперва «избранному божеству», какое у кого есть, и лишь потом Мадхаве. Всё держится на одном зерне: «сезамом омывающийся, растирающийся, едящий, пьющий, возливающий и дарящий — шестисезамный не тонет». А самая человечная строка вот какая: на берегу велят разводить огонь, «ради затишья от ветра», — чтобы вышедшим из ледяной воды было где укрыться; и снедь раздавать «беспрепятственно», никого не отгоняя. Кто не может — тому «своя воля»; и тут же: «и всё же непременно надлежит». Обе оговорки стоят рядом. В конце спасают не одну отцовскую линию: перечислены мать, деды и прадеды по матери, а последняя строка повторяет — «вознеся семерых мужей и по отцу, и по матери». Кончается же глава тем, с чего началась: телом, и телом омытым.
Начинается с того, что телесную чистоту и чистоту чувства ставят в один ряд: «чистота и чистота чувства без омовения не бывают». Внешнее и внутреннее здесь не разводят. Дальше вся глава — о том, как обойтись тем, что под рукою. Годится вода «непочерпнутая или почерпнутая», всё держится на четырёх словах «поклон Нараяне», переправу попросту отмеряют локтями — четыре на четыре — и в этот квадрат призывают Гангу: святое место делают, а не ищут, и река приходит к омывающемуся, а не он к ней. «Три коти и полкоти переправ… все пребывают в тебе» — странствие свёрнуто в то, что рядом. Имена реки при этом почти все о кротости — Радующая, Терпение, Благая, Умиротворяющая мир, — и довольно их перечислить, чтобы она «стала там присутствующей». Даже число возлияний на голову оставлено на выбор: «трижды, четырежды, пятью или семью». Моются и глиною, и её же просят: «унеси у меня всё дурное, что мною содеяно», — очищаются тем, что нечисто на вид; а землю зовут «попранная конями, попранная колесницами, попранная Вишну»: копыто, колесо и божья стопа — по одной земле. Сердце главы — ежедневное возлияние воды «ради насыщения трёх миров». Список поимых стоит прочесть целиком: боги, якши, наги, гандхарвы, апсары — и «все жестокие», супарны, гиены, всякая птица, ходящие по воздуху, и «те живые, что без опоры», и «те, что услаждаются греховными делами». Ни зверь, ни злодей, ни одинокий не отставлены. Потом поят людей — прежде провидцев, — потом сынов Брахмы, учителей санкхьи поимённо (Капила, Асури, Панчашикха), потом восемь разрядов предков «по имени и роду», и отдельно дедов по матери. А завершается всё формулой, шире которой в книге ничего нет: «те, кто не родня, и те, кто родня, и кто был роднёю в ином рождении, — все они да придут к насыщению, и всякий, кто желает того от нас». Солнцу, названному тут «другом Вишну», говорят прямо, что оно свидетель: «и доброе содеянное, и дурное ты знаешь верно всегда», — и следом зовут его Сатьядевой, Богом истины; ничего забыть при этом не просят. Напоследок касаются трёх вещей — дваждырождённого, коровы и золота, живого прежде металла. И плод назван без возвышения: «уносящее грех, уносящее грязь, всегда дающее отраду». Глава, начавшаяся призыванием Ганги, кончается дозволением мыться «в реках, или в домах, или в пруду».
Обряд этот заведён для женщины, и книга называет её положение без всякой мягкости: «та, у которой умерло потомство, злосчастная, лишённая сына, та, что рождает дочерей, бесплодная». Первою названа не бесплодная, а потерявшая детей; слово «злосчастная» значит и «нелюбимая»; а рождение одних дочерей причислено к несчастьям — так это здесь и написано. И в самом конце причина беды прямо помещена в её тело: «истребив все пороки из доли собственного тела». Сглаживать это незачем. Но всё, что делают дальше, стоит прочесть так же внимательно. Спрашивает об уставе Агастья у отрока Сканды — порядок вопрошания перевёрнут, — и тот приписывает своё знание не себе, а отцу. Место обряда спускается от слияния великих рек до Шивова храма, хлева и собственного двора: кому некуда ехать, тот творит дома. Пол мажут навозом, лотос сыплют порошком, в приношение идут рис с патокою и простые плоды, сосудом для окропления служит свёрнутый лист арки. По четырём сторонам сперва кормят духов — долю дают тем, кого не звали, — а огненную яму украшают цветами, наряжая и то, что сгорит. В огонь льют соль, горчицу, масло и мёд, и льют с «манастоке» — ведическим стихом, который просит Рудру не губить детей: заклинание подобрано ровно по её беде. И жреца, и читающего Рудру наряжают, как жениха, а условием ставят не одно умение, но и правдивость и «чуждость зависти». Главное же вот что: для неё чертят второй круг, «наподобие божьего», и сажают её в самую середину — обряд творится не над нею, а вокруг неё, — причём оговорено, что сиденье должно быть удобным: страдать её не заставляют. Землю для омовения сносят отовсюду и смешивают в одном кувшине: от конюшни, слоновника, муравейника, от слияния и пруда, от квартала блудниц и от царского дома, из хлева, — разбора между этими порогами не делают. Умащает её «от подошв до волос, и особливо чрево», не жрец, а «какая-нибудь благонравная жена»: тела её касается женщина. Плату она подаёт сама, «по своей силе», и устав даже останавливается, чтобы объяснить, почему плата именно такая. А последнее слово главы — не о небе и не о заслуге, а о том, ради чего всё и затеяно: она становится мужу любезной, «с живыми детьми».
Вопрос поставлен по-хозяйски: не о том, что затмение значит, а «прежде всего вещества и снедь». Обряд назначен тому, на чей знак пришлось затмение, — небо приложено к одному человеку, — и всё готовят заранее, «ещё прежде затмения»: само оно коротко. Четыре горшка ставят и объявляют: «сии — океаны». Море переносят во двор одним словом, а потом созывают в эти горшки все воды разом: «все океаны, реки, переправы, тучи и пруды — да придут». Землю в них сносят отовсюду — от слона и коня, с большой дороги, из муравейника, от слияния и пруда, из коровьего стойла и от царских врат, — и порог дворца смешивают со стойлом, не считая ничего нечистым. Прочее в кувшинах похоже на полку у зелейщика: хрусталь, белый сандал, слоновая кость, шафран, корень ушира, смола гуггул; дешёвое и дорогое лежат вместе. В молитвах примечательны две вещи. Владыку сонмов ракшасов, «сияющего, как ветер всеразрушения», просят отвратить ракшасову муку — к опасному обращаются с просьбой удержать своих. А сжечь грех просят не у одних богов: «какие есть в трёх мирах существа, стоящие и движущиеся, вместе с Брахмою, Солнцем и Вишну, — да сожгут они грех», — и трое великих поставлены здесь в один ряд с деревом и мошкою. Шиву при этом зовут «каплею», по лунному серпу на челе: имя подобрано под лунное затмение. Заклинания потом записывают, золотят и держат над головою жертвователя — слово делают вещью, и буквы работают как навес. Расплачиваются по миновании беды, а не наперёд, и последний дар прост: кусок белой ткани. Для солнечного затмения годится всё то же самое, меняют только имя. А просят здесь не за себя: «не будет у него планетной муки и не будет гибели родни». Читающему вслух обещано то же, что слушающему, и последняя строка признаётся, что мучило уже: планетная мука «того более не терзает».
Спрашивают не о том, надо ли, а о том как: «когда пришла смерть, как домохозяин оставляет жизнь?» Срок человек определяет сам — «узнав, что срок его близок». Раздавая всё, он подаёт «брахманам и увечным, и прочим»: там, где во всей этой книге увечного не допускали даже принимать дар, здесь ему подают первым после брахманов. Отставляет он при этом не вещи, а слово «моё» — и перечень начинается с живых: родичи, сыновья, жёны, и лишь потом поля и деньги. Дальше идёт то, чего в уставах не встретишь: отлагаются не одни грехи, но и заслуги — «все дела, благие и неблагие»; отброшены «уставные законы и сословные законы». А первое положительное слово после всех отречений — о других: «да не будет никому вреда; да будут живые бесстрашны». И безопасность объявляется поимённо тем, кого человек давит, не замечая: тварям «в земных щелях, в каменной скважине, в зерне, в одеждах, в постелях и на сиденьях». Сказать им он не может — «сами они да узнают». Молитва умирающего начинается с того, что он есть: «я есмь, о владыка мира», — и зовёт бога к себе, а не просится к нему: «сотвори во мне обитель свою скоро; да не будет промежутка меж нами двумя, как меж ветром и пространством». Он просит, чтобы его увидели, прежде чем сказать, что видит сам. И выбор оставлен ему во всём: голова к востоку или к северу; какое имя любее, то и говорить; а образ — «в каком образе ум находит твёрдость, тот самый и помышляй». Умирающему не переучивают память. Лучшее же в главе — возражение Юдхиштхиры. Он говорит честно: в час исхода ум мутится и у здоровых, «что уж говорить о больных»; а «сожжённый крайнею старостью» просто не может лечь на траву — есть ли средство, не требующее сил? И ответ принимает возражение целиком: «здесь ни земля, ни куша, ни подстилки не причина». Помнить можно «стоя, вкушая, спя, идя и бегая туда-сюда»: правило для смерти то же, что для жизни. Четыре созерцания названы затем по образцу, полученному от Маркандеи: страдальческое — где желание к ложу, повозке и одежде подымается «сверх меры» (порок в чрезмерности, а не в предмете); лютое — определяемое не истязаниями, а тем, что при них «не приходит сострадание»; законное — где книжное изыскание и обуздание чувств названы одним делом; и белое — описанное не предметом, а тишиною. А последний стих считает смерти годами: вода — семь тысяч, огонь — одиннадцать, ветер — шестнадцать, коровье стойло — шестьдесят, битва — восемьдесят; и лишь пост даёт путь «неистощимый». Сказано это царю-воину.
Самая гражданская глава в книге: о том, как посвящают вырытый пруд, колодец и водоём. Вопрос поставлен по-строительному — заклинания, жрецы, столбы, ямы, дары, сроки, — а обряд творят по окончании работ, и условием его ставят исправность запруды: «лишённый всяких прососов», «с рядом ступеней», выложенный камнем. Дня при этом не назначают: «нет здесь ограничения времени, ибо мерилом — вода». Календарь уступает делу. Столб ставят ростом с того, кто платит, а породу дерева расписывают по всем четырём сословиям — и шудра назван прямо, с дозволением взять «любое крепкое дерево». От жрецов требуют не одной учёности, но и того, чтобы были «приветливые речью, не хулящие»; глиняная посуда названа прежде медной; в утварь входят опахала — позаботились о сидящих у огня. В новый водоём кладут изваяния водяных тварей: золотую черепаху, медную макару, серебряных рыбу и дельфина, оловянную лягушку — и пиявку; из воды не выбрасывают и того, кому не рады. Хозяин входит в воду с плугом в руках, «вместе с родичами и с супругою», и произносит слова, ради которых написана вся глава: «общею всем существам дана мною сия вода». Тут же, прежде всякой заслуги: «все работники должны быть удовлетворены, и лопаты да почтит он» — платят землекопам и кланяются заступам. Кормить велят «беспрепятственно», три дня или один «по силе», и «да не творит он скупости»; коровы считаются от тысячи до одной. Колодцу и водоёму дают тот же обряд, что и пруду, а самой воде говорят лучшие слова этой книги: «друг, ты друг существам, податель богатства жаждущим богатства, врач одолённым недугом, прибежище ищущим прибежища». Первую воду в новом колодце пить запрещают — правило по сути хозяйственное. Заслугу и вину делят надвое: «и творящий, и велящий творить» идут вместе — в небо или в ад; а без умиротворения всё «бесплодно, как семя, посеянное в солончак». Довольно же, чтобы одну пригоршню выпил «брахман ли, отшельник ли, корова ли». На небо идут и зодчие, строившие руками, — и, что всего примечательнее, твари, погибшие при рытье: убыток от работы сочтён и не спрятан. Предки при этом не благословляют чинно, а рукоплещут и пляшут: «неужто родился в нашем роду тот, кто сотворит пруд?» — и велено: «хотя бы всем достоянием сотвори воду, стоящую на земле», ибо мера дела — «где корова становится безжаждною». Есть тут и утверждение, редкое по прямоте: «как сын своими достоинствами возвещает нрав матери, так и вода вкусом своим — всё благое и неблагое творящего»; посему и деньги на неё должны быть «добром пришедшие». А роют пруд «для пришельца», и наградою названо, что путники «испив воды, у подножия дерева отдыхают и веселятся». В колодце же условием заслуги стоит крепкая верёвка: без верёвки колодец не колодец. Кончается всё перечнем, где рядом с прудами, колодцами и приютами поставлены «подаяние пищи и сладкая речь», — и приговором, лучше которого для такой главы не придумать: «для Ямы они безответны».
Глава о том, как усыновляют дерево, — и сравнение с сыновьями сделано в ней прямо и не в пользу сыновей: «лучше одно придорожное дерево, где отдыхает народ, чем многие сыновья, рождённые лишь умереть»; «сыновья на исходе года шраддху творят или не творят, а деревья ежедневно рождают крепость»; и даже «того счастья не творит ни агнихотра, ни сын жены, какое творит густотенное дерево, посаженное у дороги». Рощу сравнивают тут же и с верною женою, и с блудницею — оба сравнения одобрительны. Посадивший объявлен вечно омывающимся у переправы, вечно дарящим и вечно жертвующим; а список посадки дан точный, как садовый план: «одну ашваттху, один ним, один ньягродху, десять тамариндов, по три капиттхи, бильвы и амалаки, и пять манговых — тот ада не увидит». Цена спасения выражена в саженцах. Сына же, который «ни прудов не выкопал, ни деревьев не насадил», зовут «вором материнской молодости», а о самих деревьях сказано лучшее в главе: «тень они творят другому, а сами стоят на солнцепёке, и плодоносят ради других, не ради себя». Прообраз усыновления взят у бездетной Парвати, принявшей в сыновья ашоку, чьё имя значит «Бесскорбная»: имя подобрано к её беде. Требования к дереву садовые: чтобы было выносливо, «сносящее стужу, ветер и зной», без червей, дупла и кривизны; вокруг ствола велят сделать поливочную лунку и обнести оградою; обвязывают красною нитью — тем же, чем берегут ребёнка. Есть тут и оговорка, которую сглаживать незачем: дерево «с женским именем» к посвящению не годится. Наряжают при этом не одно усыновляемое дерево, а всю рощу кругом, и у каждого соседнего ствола ставят кувшин с водою. Дальше идёт то, ради чего глава написана. Мать ставят впереди всех и чтут первою; а деревцу справляют весь детский чин по порядку: рождение, наречение имени, первое вкушение пищи, прокол ушей золотою иглою, стрижку золотою бритвою, опоясание мунджею и облачение. Ни один обряд не пропущен, и всё делается буквально. Затем при свидетелях — огне и солнце — объявляют вслух: «ты, о дерево, избран усыновлением, и всегда надлежит тебе творить для меня сыновнее дело»; хозяин гладит дерево снова и снова, смотрит на своё лицо в сосуде с маслом и говорит над ним то самое благословение, какое отец говорит новорождённому: «от члена к члену ты возникаешь, из сердца ты рождаешься; ты и есть сам я, по имени „сын“; живи же сто осеней». А на празднике первыми кормят «бедных и беззащитных», и работников велят почтить — как и при рытье пруда.
Тринадцать стихов, и в каждом — одна храмовая работа со своею наградою, причём награду всякий раз делают из того же вещества, что и дар: кто умащал сандалом, у того тело благоухает; кто приносил жасмин, тот идёт к совершенству, «белому, как жасмин»; кто зажигал светильник, тот сам сияет в колеснице, окроплённой блеском рубинов; а кто устроил ночное пение под трубы — того самого воспевают тонкостанные киннари. Храм при этом оценивают не по величине, а по тому, приятно ли на него смотреть: «пленительные для взора и сердца добрых людей». Изваяния дозволены «золотые, серебряные, железные, каменные и медные» — образ бедняка стоит в одном ряду с золотым. Цветы требуют «новыми, изо дня в день»: вчерашних не берут. Замечены и те, кто просто машет опахалом, — и описаны даже их белые серьги. А лучшее в главе вот что: среди служб названо и подметание пола «добрым камнем и минеральною краскою», самая чёрная работа в храме, — и ей обещана самая пышная награда во всём перечне: пол «из кошачьего глаза, с золотою насечкою и жемчужными гроздьями». Наградою же за постройку храма названо не небо, а нечто иное: когда умрёт тело из плоти, «в мире бродит тело, сотворённое из славы». Кончается всё условием, которое проще всех прочих: кланяться велено «с возрадованным сердцем».
Спрашивают о телесном блеске — отчего тело сияет, — и Кришна отвечает, что узнал это от своей жены: подвижника Пингалу принимала и расспрашивала Джамбавати, «и ею мне поведано». Учение пришло к нему через неё. Доводы в этой главе взяты не из писания, а из того, что видно всякому: «как в месте, где светильник, глаза сильны, — так и подающие светильник бывают плодоносны зрением», и «как у язычков светильника движение всегда вверх, так и у подающего путь бывает вверх». Рассуждают, глядя на огонёк. Разбор доведён до лоскутка: всякому богу свой цвет фитильной ткани — красная Солнцу, жёлтая Кришне, белая Шиве, синяя Каме, чёрная нагам, — а самые фитили названы по тому, о чём просят: «полный», «наслаждения», «счастливой доли». Есть и предков фитиль, и зажигают его женщины. Запрещено при этом светить жиром и мозгом; а задуть чужой огонь названо прямо насилием, и кара подобрана к вине: «похититель светильника становится слепым, а гасящий — кривым». Изваяния объяснены откровенно: боги «заклинаниями привязаны, стоят на подножиях» и сошли сюда «ради пользы миров». Половина главы — рассказ царицы Лалиты, и он весь держится на случайности. Она возжигала тысячу светильников в день и рассылала их «на перекрёстках, на улицах, у деревьев-чайтья, в коровьих стойлах, на вершинах гор, на речных отмелях и у самых колодцев» — то есть освещала город там, где ходят ночью. Сожёны — а их у мужа три сотни — спрашивают её почтительно, из любопытства; и первое, что она отвечает: «не завистлива я», и зовёт их добродетельными, а закон их — тем же, что и свой. А потом объясняет: в прежнем рождении она была мышью и пришла в храм красть фитиль; закричал кот; убегая в ужасе и «глядя краем рта», она толкнула догоравшую плошку — и та вспыхнула. «Толчок, что был сотворён мною посреди, без всякого умысла», — говорит она сама, ничего себе не приписывая. Из нечаянного она сделала вывод и взялась за дело нарочно. Плод её назван не величием, а тем, что она «лишена всякой муки». А кончается глава лучшим, что можно сказать о раздаче огня: тот, чьё тело зажжено этим даянием, «идущий по дороге во тьме, не падает и не спотыкается никогда».
Устав возведён к слову, сказанному Гаргою в Гокуле, — обряд о скоте выведен из пастушьей деревни, и это к делу. Быка узнают по отметинам, как узнаёт скотовод: «частью тёмного, раковиноногого, с пятном»; масть оговорена на выбор, «одноцветного или двухцветного, рыжего либо белого»; и пускают его не одного, а с четырьмя тёлками. Оговорено и то, что мать его должна быть дойною, «чей телёнок жив»: заботятся, чтобы никого не осиротить. Обряд начинают с того, что мать ставят впереди всех и чтут первою, а поминальную шраддху творят материнскую — не отцовскую. Но лучшее здесь вот что: прежде чем отпустить, брахман шепчет тёлкам в уши: «муж ваш сильный и добрый; собравшись, вместе с ним играйте с возрадованным сердцем». К животным обращаются словами, сообщают им доброе известие и велят веселиться, — такого напутствия в уставах больше нигде нет. На одном боку быку чертят трезубец, на другом — диск: знак Шивы и знак Вишну на одной шкуре, без спора между ними. Отпускают его «в божьем храме, в коровьем стойле или же при слиянии рек». Дальше идёт то, ради чего всё и делается. Бык описан свободным: «гуляющий по своей воле, гордый, ревущий»; дар и состоит в том, чтобы отпустить. И всё, что он потом делает, засчитывается умершим: всякая вода, какой он коснётся, «хвостом ли и прочим»; всякая борозда, процарапанная рогом и копытом, обращается в «медовые потоки для отца его»; даже драки его — «что творит он, завидев быков-соперников». Обычная бычья повадка обращена в дело, и очищение простёрто не только назад, но и вперёд: «десять прошедших и десять грядущих». Даже вырытый пруд поставлен здесь ниже отпущенного быка: живое выше сооружения. А два стиха под конец стоит прочесть как есть. «Многих сынов должно желать — если хоть один пойдёт в Гаю, или принесёт ашвамедху, или отпустит тёмного быка»: расчёт честный и невесёлый. И следом — резче о сыновьях книга не говорит нигде: кто этого не сделает, «тот попросту отцов помёт». Мёртвому же отцу достаётся не сан и не чин, а простое довольство: ему становится хорошо.
Объяснение Холи — и объясняют здесь не заведённое сверху, а то, что уже бытует: «отчего празднество рождается в мире, в деревне за деревней, в городе за городом? отчего в тот день дети в доме за домом сквернословят? отчего возжигается холика?» Вопросов задано семь кряду, и обычая не стыдятся. Царь Рагху хранил подданных «точно родных сыновей», и при нём не было «ни голода, ни болезни, ни безвременной смерти», — а народ всё-таки кричит «спаси, спаси»: беда пришла оттуда, где управа не помогает. Ракшаси Дхаундха мучит детей, и перепробовано уже всё — «ни охраною, ни колючкою, ни снадобьями, ни знатоками заклинаний, ни высшими наставниками». Царь при этом судит не подданных, а себя: «от охранения зовётся он царём… не охраняющий землю царь становится грешником». Сила её добыта тем же, чем добывают мудрецы, — подвижничеством; а Шива пообещал ей дар «не размышляя», прежде чем услышал просьбу. Она перебрала всё: богов, людей, оружие, стрелы, стужу, зной, дожди, день, ночь, дом и улицу, — и оставила одну щель, которую он назвал ей потом, притом мягко, утешая: «от безумных и от детей будет тебе страх; не твори в сердце тревоги». Оттого-то она и ходит на детей — идёт как раз на то, что ей опасно. И оттого лекарство таково: день назначен по погоде («стужа вышла вон; завтра будет жара»), а всё празднество определено как «даяние бесстрашия народу» — чтобы люди, до того боявшиеся, «веселились и смеялись». Войско набирают из детей с палками, «точно воины»; костёр складывают из хвороста и кизяков; кричат «килакила», хлопают, трижды обходят огонь, поют, — и, наконец: «да говорят люди по своей воле, без опаски, кто что думает». Вольность речи не просто допущена, а прописана как средство. Ярость тут в шуме, а оружие против нечисти — смешные песни; детей, отогнавших беду, кормят патокою и горячим. Наутро кланяются золе вчерашнего костра, расписывают двор красками, ставят кувшин с зелёными побегами; умащает мужчину женщина, и она же льёт ему на темя «поток богатства» с простоквашей, дурвою и зерном. Затем пьют манговый цвет с сандалом — то, что зацветает как раз тогда, — и это прямо названо «почитанием Рождённого-в-уме», бога любви, без всякого стеснения; а желание, о котором просят, не называют вовсе: «исполнение того желания, что в сердце». Одаряют при этом не одних брахманов, но и сут, магадхов и славословов: тем, кто делает праздник шумным, платят наравне. И плодом названы попарно «тревоги и недуги» — душевное помянуто рядом с телесным, и гибнет то и другое.
Спрашивают, отчего богов чтут горькою даманою, «оставив нежные цветы, облизанные роями пчёл», — вопрос о выборе некрасивого. Запах её сводит с ума жён богов, так что те «поют и смеются», подвижники бросают обеты и бегут по домам, — но тем же запахом «что от обиды было разлажено у возлюбленной… вновь слажено»: он мирит поссорившихся. Брахма выговаривает ему «голосом, устроенным для утишения, с губою, дрожащею от гнева», и произносит при этом правило шире повода: «кто творит вред хотя бы одному — тот низший из людей», а мерилом дела ставит то, «в котором нет тревоги для мудрых». Кара назначена по ремеслу: растение делают негодным для обрядов. Но дальше следует лучшее в главе: обвиняемый оправдывается тем, что таким его создали. «Это природа моя, о Брахма, тобою созданная; какова у какой твари природа — в ней-то он и услаждается». И Творец, «услышав разумное слово», отменяет кару целиком: раз в году отверженная трава будет стоять «играючи на головах владык богов», и день этот назовут её именем. Спор выигран доводом, а усмиритель остаётся «усмирённым сам», держа в сердце и проклятие, и дар. Вторая половина — качели. Празднество определено участием мужчин и женщин и опознаётся по кукушкиной пятой ноте; первые качели — просто привязанная лиана. Парвати просит прямо и за себя: «любопытство во мне родилось… с тобою вместе покачалась бы я». А качели, что для неё делают, устроены так: два столба — из жертв и общественных работ (то самое слово, каким в соседних главах названы пруды и колодцы), перекладина — из истины, а вместо верёвки — змей Васуки. Когда бог качается, «поколебались все родовые горы, взволновались семь морей», и боги приходят просить: «воздержись от сей твоей игры». Он не гневается, а радуется просьбе и спрыгивает «с очами, расширенными от радости», и говорит «с ясно выговоренными словами». Устав же прост: качели вешают у пруда, привязывают к ним зеркало, украшают «по силе», окружают себя «милыми и радостными людьми», а кто не умеет сказать заклинание — за того скажет стоящий рядом брахман. Вводят «богатую шафраном» женщину для обливания «вместе с любителями игральных красок», и мокрое веселье описано без стыдливости: промокшие одежды, гетеры среди играющих и честное наблюдение, что «и ударом студёной воды поражённый, человек почитает то отрадою» — «непременно есть тут некая сила, рождённая Бестелесным». А плодом всей этой игры названо, как всюду в этой книге, здоровье: «безболезненными станут они, счастливыми на сто осеней».
Нарада приходит к Шиве «блуждая наудачу» — хозяин спрашивает «откуда же ты снова?», скрыв мысль, — и с порога заявляет: «тот Кама, сожжённый, не сгинул; есть некий по имени Весна, любимый друг Камы». Дальше идёт лучшее описание весны во всей книге, и оно вполне земное: манго стал боевым слоном, кукушка — литаврою; «не идут они на работу, собравшись в глубь леса»; поют и пляшут именно работные люди — пастушки и полевые сторожа; названы и гулящие, и повесы; «увидев играющую, с отвисшею грудью, и старуха пляшет»; «дети с лепечущими устами, а старики с выпавшими зубами — и те и другие распаляются». Даже боги стоят, поводя носом. И Нарада прибавляет самое дерзкое: люди уже спрашивают, «кто это, увенчанный месяцем? кто этот, с раковиной и палицей?» — сказано это Шиве в лицо. Шива едет не судить, а из любопытства; донесение оказывается верным, и первыми теряют чинность его же спутники: «иные поют с тоскою, иные катаются от радости… играют иначе, поют иначе, пляшут иначе — пестро деяние чайтры». Нестройность и есть здесь суть праздника. А решение его примечательно вдвойне. Он замечает, что Весна поступил «по преданности своему владыке», и говорит: «народ, богатый безумием, подлежит охране; двойное дело мне надлежит». Опьянённых велено оберегать, а не наказывать; и Весну не отменяют, а ограничивают одним месяцем. Разовый сход богов обращают в ежегодный праздник. Устав же весь о посильном. Колесницу делают из лучшего дерева — «или же из бамбука»; везут её быки, а не кони; ставят её во дворе дома, и шествие начинается оттуда; идут ночью с лампами в руках. Тем, кто тянет колесницу, дают бетель и венки, «и зрителям тоже — беспрепятственно». Довод в пользу почитания взят из гостеприимства: «и обычный человек бывает чтим, придя в дом, — что уж говорить о владыке миров». Поломка оси, стяга, ярма и привязи предусмотрена заранее. Гулянье описано как ярмарка — качели, колёсные карусели, барабанчики, ряженые женщины. А колесница, «своими руками сделанная», поставлена наравне с золотою. Возят её по всем сторонам города шесть дней, и каждую ночь не спят с музыкою и зрелищами. В росписи дней один отдан не богам, а провидцам во главе с Вьясою; тринадцатый — Каме, и тут же помянуто, кем он сожжён; а полнолуние оставлено «общим для всех». Ради праздника дозволено нарушить и самый порядок лунных дней — «по важности дела». И названо всё это в конце одним точным словом: весеннее шествие есть «высший творец здравия ума».
Шива женился на Гаури — и тут же ушёл в подвижничество; боги посылают Каму по двум причинам разом: миру нужен сын, а ей — муж, и «желанное сердцу Гаури» названо наравне с общим делом. Кама является, как царь на выезде, и двор его расписан с толком: свита из отвлечённостей, которым дали тела (Рати, Прити, Опьянение, Безумие, Весна, Шри, Гордость, Любовная Прелесть), герольд-кукушка, писец кладовой при казне, а советниками — качели. Шутка выдержана до конца перечня. И всё это великолепие сгорает от одного взгляда: «Кама был им оглядён и в тот же миг стал пеплом». Битвы не было вовсе. Но повествование тут же отворачивается от победителя: «увидев сожжённого Смару, от скорби Рати и Прити стояли неотступно, жалобно причитая; всё же прочее ушло на все стороны». Пышная свита разбежалась — остались только две женщины. И довод Гаури — не её желание, а их горе: «ради нас ты сжёг того Каму; так погляди на сих двух жён: как они плачут». Она велит ему посмотреть. Просит она вернуть именно тело, и Шива просьбе радуется; возражение своё высказывает честно — «мною сожжённому Каме откуда же возвращение?» — и уступает не доводу, а её слову: «но, чтя слово твоё, творю его плодоносным». Сожжённому отводят один день в году с телом, тринадцатый день светлой половины, — тот же приём, что с Весною и с даманою в соседних главах, — и «сим, ставшим семенем, весь мир будет расцвечен». Устав недорог: изображение чертят суриком, а не отливают, и ряд спускается «золотого, либо деревянного, либо писаного». Творят обряд мужчина вместе с женщиною. А заклинание славит Каму именно за то, за что он и был сожжён: «творящему смятение в умах Брахмы, Вишну, Шивы и Индры», — того, кто его сжёг, поминают среди побеждённых. Жена чтит мужа одеждами, венками и украшениями, «помыслив: сей есть Кама», и делать это велено «с возрадованною внутренней душою». Цель ночного бдения названа без обиняков: «чтобы ночь была счастливою», — а коротают её светильниками, плясками и «празднествами зрелищ». Плод же у царского празднества общий, а не личный: «у него на целый год народ освобождается от недугов», — и следом обилие пищи, безопасность, здоровье и дождь по желанию. Довольны при этом все, включая асуров и ятудханов, а перечень кончается «птицами и деревьями»: радуются и те, кто не говорит. Последняя же строка называет обоих — «мужчина и отменная женщина», — и плод обещан им поровну.
Юдхиштхира спрашивает о том, что видит своими глазами и чего не понимает: «в деревне за деревней, в городе за городом» люди «лопочут, как безумные, падают наземь, как пьяные», кривляются, мажутся пеплом и лезут в грязь. И вопрос ставит честно: «сей путь — указанный ли шастрою, или же просто мирской? Мутится ум мой». Отвечающий не отмахивается: народное здесь принимают всерьёз. Родословие богини выведено из самого низкого, что можно назвать. Шива — «хоть Кама и сожжён» — сам загорается страстью к Гаури; через сто божественных лет «из мочевой воды восстала женщина с разодранным чревом»: чёрная, свирепая, в ожерелье из черепов, в тигровой шкуре, с барабанчиком, чей звук выписан буквами: «дамад-дамад». Но свита её пляшет в лад песне и «пляшет и смеётся»: жуть выходит весёлою. От Шивы рождается ей двойник-мужчина, «до того схожий, что не разберёшь, кто из них кто»; отец глядит на обоих с радостью — «рождённых от моего и твоего тела» — и говорит, что несут они «отвратное, дивное, любовное» оружие: три театральных вкуса вложены в них при самом рождении. Имён у них три, и одно из них — «Прислужница воды»; место её — под старым деревом, а не в храме; служат ей, бросая шары с водою, и кормят похлёбкою, лепёшками и молочным рисом. А дело её названо сразу вслед за страшным описанием: она «творящая благо детям» — ни шакини, ни пишачи, ни ракшасы не тронут дома, и «дети растут безболезненными». Прямо признано и то, что чтут её «под разными именами, разными обрядами и в разные времена»: разнобой не порицают, а описывают. Дальше идёт самое редкое. Празднество длится полмесяца и справляется «со зрелищами» — представление и есть обряд. Играют скоморохи, «люди, преданные смеху», и показывают «указание плода дурных дел» — а заодно и «передразнивание Пандавов», сказанное прямо Юдхиштхире. Сохранён самый выкрик зазывалы: «о люди, что же вы не глядите на предателя своего господина, раздираемого пилами!»; «окружённый зрителями, вор сей вопит, обезумевший»; «седовласого… дваждырождённого, побиваемого затрещинами, — что же вы не глядите?»; «шабару — что же вы не глядите?» — и следом сцена, где тот режет птенцов попугая в дупле. Городская стража с палками и петлями выведена на сцену; и среди преступлений представлено домашнее: человек гонит жену из дому и «не творит содержания и прокорма» — вина эта поставлена в один ряд с разбоем. Описан даже грим: лицо наполовину чёрное, умащённое суриком, распущенные волосы, — и сказано «точно йогини»: разница между лицедейством и явью соблюдена. А плодом всего названо самое земное: «не будет у людей ни нищеты, ни скорби».
Та самая глава, из которой вырос ракша-бандхан, — и потому стоит читать её внимательно, ибо говорит она не совсем то, что принято думать. Обряд назван «Балиевой охраной», по имени побеждённого царя асуров. Начинается всё с поражения: данавы разбиты, и слово берёт наставник проигравшей стороны. Первое, что он говорит, — против уныния: «таков ход дел; судьбою приходят к существам в свой срок победа и поражение». И советует он не битву, а перемирие на год: разумность поставлена выше запальчивости. А причину неуязвимости Индры называет прямо: «непобедимым для всех врагов был соделан Шачи владыка Шачи» — начало обряду положила жена. Данавы послушались, «жар их отпустил», и они выждали свой год. Дальше — устав. Небо в тучах, земля травяниста, полнолуние месяца шраван — тот самый день, что блюдут доныне; в этот же день меняют священный шнур (упакарма), так что две нити сходятся на одном дне. Вода богам и предкам — прежде всего прочего. И тут же, без околичностей: «для шудр похвальны омовение с мантрою и дар», а в конце — «брахманами, кшатриями, вайшьями, шудрами и прочими людьми надлежит творить повязывание охраны»: перечислены все четыре сословия и сверх них ещё «прочие», то есть обряд открыт вовсе всем. Сам оберег прост: узелок с цельными зёрнами, белой горчицей и крупицею золота, в пёстрой хлопковой или льняной ткани, «лишь бы чистой». Охраняют и дом — горшочками, травою дурва и краскою, «ради утишения всех дурных дел». Царь садится на четырёхугольнике с советниками, жрецом и друзьями — и «вместе с людом блудниц, при благих звуках, при знаках весёлого смеха»: смех входит в чин наравне с благими звуками. Прежде повязки чествуют подношениями бога, брахманов и добрых жён — женщин ставят с ними в один ряд. И повязывает — домашний жрец царю, а не сестра брату: нынешнего родственного смысла здесь ещё нет. Мантра приведена дословно, и это те самые слова, что произносят по сей день: «чем был связан могучий царь Бали… тем я связываю тебя: о охрана, не шевелись, не шевелись!» — охрана и узы здесь одно слово. Сила повязки положена ровно на год, оттого её и повязывают ежегодно. А кончается глава не небом: «в счастии высшем… вместе с сынами и правнуками, и окружённый друзьями».
Самая большая глава этой части — устав Дурга-пуджи, и начинается она с вопроса, который стоит того, чтобы его услышать. Юдхиштхира спрашивает не о плодах и не о сроках, а о крови: «когда в сей день иные… велят убивать, — какова загробная участь тех убитых существ?» И различает три степени вины: «тех, кто убивает сам, кто велит убивать и кто одобряет». Ответ дан изъятием, без оговорок: «все они идут небесною стезёю, и у убивающих греха не бывает»; «не столько цветами, курением и умащением, сколько буйволами довольна бывает Виндхьявасини»; «и даже велящие убивать — по преданности». Тонкое тройное различение снято одним словом. Дальше — сама богиня: изначальная, «постигаемая чувством», под десятью именами, чтимая и богами, и данавами, и ракшасами, «различиями образа и различиями имени». День указан по звёздам: восьмой день светлой половины ашваюджа с накшатрою Мула, при солнце в Деве. Кришна называет её своею сестрою — «вновь сотворено было величие сестры», — и вспоминает, как она родилась от чрева Яшоды. Празднуют её «в деревне за деревней, в лесу за лесом», и в числе чтущих названы «вайшьи, шудры, млеччхи и прочие люди, и жёны». Восемь дней царь творит «поднятие железа»: все царские знаки и всё оружие вносят под навес и освящают вместе. Тут же и родословие металла: «Лоха по имени был некогда данав… железо, рождённое из членов его, — всё то, что видимо на земле». А затем идёт то, ради чего эту главу стоит читать целиком: мантры ко всем царским вещам, и каждая вещь — лицо. Зонту велят покрыть царя, «как туча покрывает землю». Коню напоминают: «помни: ты сын царя», — и грозят ему стезёю убийцы брахмана, «если отклонишься ты в бою», приравнивая это к бегству кшатрия. Слону перечисляют пращуров поимённо и просят: «храни владыку, соблюдая уговор». Стягу напоминают о битвах, где он уже бывал, — с Каланеми, с Трипурой, с Хираньякашипу. У меча — восемь имён, «изречённых самим Творцом», своя накшатра, свой отец и свой создатель. У раковины просят не победы, а «покоя ума». Нож, «первый из всех оружий», был «отдан Чандике». А престолу говорят прямо: «ради тебя творится подвижничество». Изваяние дозволено любое — «златое, серебряное, медное или деревянное», по достатку, — и всё богатое убранство сводится к одному листу бильвы. Здесь же записаны два самых читаемых стиха о Дурге: «Джаянти, Мангала, Кали, Бхадракали, Капалини…» и «о благая средь всего благого, о Шива, всякую цель совершающая… о Нараяни, да будет тебе поклон!». Созерцают её девою на льве — и не после победы, а «стоящею при начале брани». Ночь проходит с лицедеями и плясунами; на рассвете «да повергнет он буйволов и баранов» — «и сотню, и полсотни, по желанию», а хмельное подносят кувшинами и раздают капаликам, рабыням и рабам, друзьям и родне. Колесницу с богиней везут «тысячами мужей, впряжённых в колесницу». Бали же раздают всем без разбора — шакини, веталам, путанам «и тем, кто творят препоны»: помеху не изгоняют, а угощают, прося, чтобы стали «кроткими и насыщенными». А кончается всё житейским: ни детской немочи, ни пожара, ни воров — и игрою имени: Дурга — та, кем «смертные переправляются чрез самые непроходимые дебри».
Праздник столба — того самого шеста Индры, что поднимают в пору дождей. Начало его — из битвы, где оружием стал не меч, а вещь: увидев стяг, «данавы сгинули, убиты в брани единым лишь страхом». Столб зовут богинею и чтут сам по себе; вещь и божество здесь не разделены. На землю его приносит земной царь — Васу, — и Индра даёт ему дар, который кончается неожиданно по-домашнему: в тех землях люди будут «обильные пищею, соединённые с дхармою» и притом «хорошо одетые, хорошо говорящие и хорошо убранные». Сам шест — двадцать локтей ядрового дерева, и ставит его сам царь, своими руками, в место с собственным именем — Индраматрика. Расписан он по ярусам, и ярусов тринадцать: хранители сторон, Матери, видьядхары, все девять планет с Чандикою, Брахма с Вишну и Ишею — один ярус из тринадцати, никого не выделяют, — Яма, а сверху белый зонт, знак царской власти. Поднимают на верёвках, люди, и велено — медленно. Дальше девять или семь дней гульбы: зрелища, лицедеи, сказывания, колесо-качели, борцовские схватки, игра в кости без порицания, блудницы, раздача камфары и тканей — и «взаимные почести друг другу»: праздник обращён не к одному богу. А ночью ставят стражу, и не от воров: «чтобы не случилось падения ворон, сов и голубей» — «от вороны бывает голод, от совы умирает царь, а от голубя — гибель народа». Столб читают как знамение целиком: если пропустил срок — жди двенадцать лет; а если что сломается, роспись такая: зонт — власть, стяг — держава, «в голове — пресечение совета», «в устах — убыль главной силы», в чреве — голод, «в ремне — гибель друзей», «в опорах — пешие воины». Столб расписан по членам, как тело державы, и даже пехота не забыта. В приношение идут кокосы, цитроны и апельсины; просят же не за себя и не за царя — «ради благополучия всего мира». А отпускают гостя учтиво и вместе с теми, с кем воевали: «вместе с сонмами богов и асуров… приняв сие поднесение, да будет тебе уход». Плод — дождь вовремя и отсутствие страха «ни от злых напастей, ни от вражеского войска»; но с условием, названным прямо: празднество творится «царём и людьми, сошедшимися вместе».
Дивали — и главное в этой главе то, чей это праздник. Землю у Бали, как здесь сказано, не отняли, а выпросили; и отнявший вернул побеждённому одни сутки в году: «в карттике… с наступлением ночи дайтьи поступают по воле своей; их царство на поверхности земли». Правящий царь сам объявляет об этом по городу: «ныне царство Бали — веселитесь, люди, по воле своей!» — и не смягчает. Начинается всё, впрочем, со страха: омовение назначено «боящимся ада», колючую апамаргу обносят над головою, говоря с нею как с лицом, насыщают семью именами Ямы, а светильник ставят самому аду. Огни же зажигают повсюду — на реках, в садах, в собраниях, «в святилищах сиддхов, архатов, будд, Чамунды и Бхайравы», и в слоновьих стойлах: чужие святилища названы наравне со своими, скотный двор не забыт. Игра в кости и питьё стоят среди примет праздника без порицания; наряд назван «дерзким» — и это в похвалу; тьму не рассеивают, а сокрушают. Нираджану творят девицы, бросая рис, а царь склоняет голову перед своим народом. В полночь он идёт по своему городу пешком, медленно-медленно, просто поглядеть — и радуется «веселью царства Бали». Потом жёны веялками и барабанами выгоняют Алакшми, каждая со своего двора. Наутро по домам с благословением ходит блудница, умащая людям ноги. Дары розданы по тому, что кому дорого: добрых мужей довольствуют «одним лишь искренним чувством», учёных — «дарением слова», прочих — пищею, пехоту — запястьями. Поперёк дороги натягивают маргапали — перевязь из простой травы, — и под нею проходят вперемешку «кони, коровы, слоны и быки, цари и царевичи, брахманы и шудрою рождённые»: разбора тут не делают, и плод у всех один. А ночью чтут самого Бали — с женою Виндхьявали, с его же данавами вокруг, «с полным и весёлым лицом»: изгнанника не пишут скорбным. Подносят ему вино и мясо и кланяются словами, где не скрыто ничего: «о царь Бали, поклон тебе… о будущий Индра, недруг богов». Дары этого дня зовут неисчерпаемыми — и, что удивительно, «высшею отрадою Вишну»: почитание побеждённого радует победителя, и праздник прямо назван благом для асуров. Имя «Каумуди» разбирают трижды и ни одного толкования не отбрасывают, а самое царство Бали зовут «словно зеркало на поверхности земли». Кончается же глава правилом, которое стоит запомнить: «кто в каком настроении пребывает в сей день, таким и проходит у него год; при плаче плачет год, радостный — год радуется». Оттого веселье здесь вменено в обязанность. И день этот, сказано, «и Вишнуев, и данавский, и предковский» — сразу трёх сторон, и ни одну не выпихивают.